Старый, оборванный Эрьзя со старой, облезлой собакой — немой сторож при
складе своих скульптур. Я жил рядом, он привык ко мне и моим, и мы его
разговорили.
— Степан Дмитриевич, это Христос?
— Нет, это я. Я в мордовской рубахе ходил — длинная, белая. Итальянские
женщины набожные. Вечером пойдешь — кричат: — Исус Христос! Исус Христос! — и
ручку целовали. В Италии. Я после пятого года сбежал. Чтобы не арестовали. К
Трубецкому. Я по его классу в Живописи-ваяния числился. Он тогда Александра
Третьего делал. Так что учился я у Волнухина. Хороший был человек. В
гражданскую войну я его до Геленджика довез. На моих руках умер...
— Вы до революции не совсем уезжали? И вернулись?
— В четырнадцатом году. В четырнадцатом все возвращались. Приехал— и под
надзор. Революционер... Революция меня и освободила. Я был главный организатор
общества художников. А когда Ленин приехал, нас из Кремля прогнали... Я уже
тогда очень известный был. В музеях много работ, очень много. Всё разбили.
— Кто разбил?
— Кубисты. Футуристы. В Баку остались "Нефтяники”. Говорят, есть еще. Ленин
в Батуме. Я не видел.
— А в Москве что-нибудь ваше стояло?
— Больше в Екатеринбурге. Памятник Парижской коммуне. Памятник революции.
Марксу. Уральским коммунистам... Разбили. Из одного потом бюсты делали. Из
тела. Я до дерева в мраморе работал. Такого хорошего мрамора нигде не видал.
Меня из-за него чуть не расстреляли. Пришла бумага: разведать мрамор. Им надо
кусочки привезти, а я разработку затеял. Начальник мне говорит: — Ответишь!
Эти начальники — им только бы по ресторанам. А нам есть было нечего. Ну, мне
повезло. Встретил мой в ресторане над озером начальника из Москвы. Говорит: —
Есть у меня такой Перзя. Самовольничает. Из-за границы приехал, по-русски
говорит плохо. Хочу его расстрелять. — А тот ему: — Какой Перзя? Может быть,
Эрьзя? Если Эрьзя — это самый хороший человек.
Эрьзей меня еще товарищи по университету прозвали. У них было имение против
нашего села. Вот тут на картине. Я по памяти нарисовал. Да... Они мне и
кричали: — Эрьзя, принеси ногу! Эрьзя, принеси руку! — Там ступенечки
маленькие. Темно. Освещение — не электричество. А внизу трупов масса. Они и
боялись. А мне что?..
Начальник за мной мальчишку послал, чтобы сию же минуту. Я спешу, ноги
подсекаются. Думаю, крышка. Он в дворянском клубе. Зал такой большой. Он в
самом конце. Встал из-за стола, сам идет мне навстречу.
Мне разрешение дали над Златоустом сделать из горы две тысячи метров —
Маркса. Потом говорят: нельзя. Не может один человек две тысячи метров сделать.
А сейчас такая техника — двадцать километров сделать можно.
В Рио-де-Жанейро та же история. Я им говорю: — Давайте я вам из горы льва
сделаю. — Они обиделись. Говорят: — Лев — символ Англии, а Бразилия не
английская колония. — Гору-то чуть-чуть подправить — и над городом лев лежит...
Я и дерево не очень-то трогаю. Только лица. Во какая прическа получилась.
Природа! Ни один парикмахер не придумает.
— А как вы все-таки там оказались?
— Мне Луначарский сказал. Я и уехал. Прислал в Музей Ленина голову Ленина.
Метр диаметром. Не знаю, где сейчас. Из Парижа прислал "Расстрел коммунаров”. В
Музей революции. Его на двор выкинули, а там больница, ремонт. Всех коммунаров
щикатуры на щикатурку перевели. Много из них щикатурки вышло!..
За границей я жил хорошо. Если бы плохо, разве столько бы наработал? Тут не
самое лучшее. Еще бы! Покупатель придет, посмотрит — разве он будет брать самое
худшее! Триста вещей там. Сто пятьдесят в Германии. Сто во Франции, Англии и в
Аргентине. Даже в Японии есть... Денег у меня много было. Очень много.
Пользоваться ими не умел. Другие пользовались. Находились желающие. Дом у меня
подходящий был, друзья подыскали. Народу всегда... И ездил я много. Лица
смотрел. Это у меня не портреты. Революционерки! Да.
Столько я в Аргентине прожил, столько прожил, что теперь скажу: я очень
хороший русский и я очень хороший аргентинец. А они мне говорят: — Освобождай
дом! — Ну на что это похоже? Куда мне со скульптурой деться? И вот с ним. Леон
со мной лет пятнадцать путешествует. Он никакой, беспородный. В свое время
газеты писали: — Нельзя понять Эрьзи, не узнав его собаку. — Столько всего обо
мне писали — о ком же писать? И пожалуйста: денег нет, и дома нет, и людей
никого нет. Я говорю, что хочу вернуться. Гражданство-то у меня советское. Они
мне тут же дают миллион за Моисея и три миллиона за все остальное. Долларов! Не
хотели, чтобы я увез. А я уже ничего не продаю: все народу.
Недешево мой переезд обошелся, миллиончика полтора. Пароход — специальный.
Туда ведь сообщения нет. Деньги заплатили, а привезли — свалили в монастыре.
Полтора года на свежем воздухе. Одни святые смотреть ходили. Оттого так и
потрескалось. Хорошо, дерево такое — тыщи лет под водой, под землей лежало. Я его
сам открыл, сам выкапывал. Привез с собой два вагона — где-то валяются. На
дрова. А что тут во дворе— все сделаю, и баста!
— А правда, что как вы — никто не работает?
— Конечно, никто. Как я, один Микеланджело работал! Я смотрю — увижу, что
надо делать, и сразу делаю. Начисто. Ничего не размечаю... Когда сюда ехал —
боялся. Техника вперед шагнула, отстал я. Куда! Приехал — а они всё стучат
молоточком: тук-тук! Я им свою фрезу показал — они удивились. А чего
удивляться? Обыкновенная фреза. Как бормашина для слона. Молоточком такое
дерево не возьмешь. У него волокна — как если пальцы переплести. Старайся, не
старайся — всё не по направлению, всё не по древесине. Мою "Москвичку”
молоточком полгода делать. А я часа за четыре, за пять...
Когда я сюда приехал, мне сразу дали десять тысяч. Фальшивых. Пиши, что
пятнадцать, а получи десять. Пять тысяч фальшивых. И потом ни копейки. Сейчас
ко мне ходить стали, разговоры пошли. Худфонд семьсот пятьдесят в месяц обещает
— я их еще не видел. Маленков мне двести пятьдесят метров дал; говорят: много.
А мне повернуться где? Не то что работать, расставить негде. Хорошо, вас
четыре. А в воскресенье четыреста было. Куда мне их всех девать? Ходят,
спрашивают. Про меня первый раз услыхали. У нас одни крайности — то кубизм, то
фотография. Молодежь жалко.
— Кто вам нравится из теперешних?
— Не знаю. Про манизеров-вучетичей и говорить не хочу. Я умру — они сразу
приедут, все скульптуры на свалку выкинут. Про советских я ничего не знаю. Они
не сами работают. На выставке за городом, на сельскохозяйственной, — Мотовилов,
мой ученик. Разве он сам? Мраморщики за него. А он, наверно, и не был, когда
работали. Потом приехал и подписал. Ну как я могу сказать: Мотовилов — очень
хороший скульптор или плохой?
— А Мухина?
— И Мухина не сама. Шадр — сам.
— Коненков?
— Коненков хороший, его весь мир знает. Коненков всегда большой был.
— Голубкина?
— Хорошая была. До Парижа. Из Парижа она машину привезла. Размечать стала.
— А Роден?
— Тоже не сам работал.
— Кто лучше всех?
— БурдЕль. Он всегда сам. Конечно, БурдЕль. БурдЕль!